Fête galante. Only (17)80s kids remember this.
Через полтора часа все было готово, и сонный хозяин, поминутно зевая, держал в руке фонарь, пока его слуга выводил лошадей.
За спиной у Митьки висел увесистый мешок со съестным («На фриштык, барин», — пояснил он), но двигался слуга медленно, нехотя, всем своим видом показывая смирение: мол, мы люди маленькие, подневольные.
— Остались бы, — вдруг проговорил Камбала и поднял фонарь повыше. В неровном и тусклом свете он казался постаревшим лет на двадцать. — Тут у нас, говорят, разбойники объявились. По пустым дворам шастают. Что война не унесла — себе забирают.
— Никак нельзя, — покачал головой Павел. — Благодарю за совет, но одной смерти не избежать, а двух не будет.
— Что ж... — тот как-то сгорбился, и фонарь в его руке звякнул. — Вольному воля. Осторожней, господин.
читать дальшеМитька уже взгромоздился на лошадь и сумрачно глядел на смутно белеющую под светом полной луны дорогу. Как только с прощанием было покончено, и постоялый двор растаял в темноте, оставшись позади, слуга наконец заговорил:
— А помните, господине, как мы яблоки крали из барского сада? Вы тогда с поварским сыном дерево трясли, пока я их собирал, а одно яблоко отцу Финка-плотника в лоб попало?
— Да он старый был и глухой, — не задумываясь, тут же отозвался Павел. — Что это ты вдруг вспомнил? Никто же не узнал. Старик подумал, черти разыгрались, даже жаловался своему пастору.
— Не знаю, — серьезно сказал Митька, придерживая гнедую, чтобы не вырывалась вперед. — Вчера дремал, так сон мне грезился. Будто снова стою я в том саду и ваши голоса тихие слушаю. И яблоки падают. Только мягко, как прогнившие. Я их только подбирать, а они прямо в руках расползаются, как мясо протухшее. И пахло от них так же, — он замолчал, и на лице его промелькнул необычный страх.
— Разве во сне можно нюхать?
— Вот вам крест, барин, был запах, — Митька помедлил. Сейчас его лицо напоминало костяную маску; лунный свет выбелил его кожу, а глаз не было видно в глубокой тени. — А кроме запаха кто-то за моей спиной стоял, и я боялся оглянуться. Хотел было молитву прошептать, а язык отнялся. А тут слышу — вы уходите. Корзина из моих рук вырвалась и брякнулась оземь, и яблоки — в кашу. На свиные помои похожи стали. И голос ваш, барин, этак весело звучит: мол, Митька делся куда-то, сбежал, видать. Хочу крикнуть и не могу. И то, что за спиной стояло, шаг ко мне делает.
— А дальше?
— А дальше меня точно сукном накрыло, так стало темно. Я и проснулся, помолился, да только этот сон перед глазами стоит. Сами знаете, господине, я во все эти знаки не шибко верю, — он перекрестился, перехватив повод. — Да тут как-то нехорошо на душе стало.
Подмерзшие поля по бокам дороги сменились кустарниками, а затем и сосновым лесом. Остро пахло смолой и хвоей, и где-то вдалеке заухала сова.
— Выбрось из головы, Митька, — после долгого молчания посоветовал Пашка. — Что сны, когда вон что вокруг творится. Нам бы сейчас доехать в срок...
— Правда ваша, господине. Будем надеяться на милость Божию.
— На оружие-то верней.
Митька замолк и чуть подотстал: то ли молился, то ли глубоко задумался. Пашке и самому стало чуть не по себе: то представлялось, как матери приносят весть о его смерти, то — как он умирает на снегу, среди трупов прусских солдат, сразивший множество врагов. Он так глубоко ушел в эти страшные и чем-то сладостные мечтания, что не сразу понял, почему впереди расцвел огненный цветок, и дорогу заволокло пороховым дымом. Лошадь шарахнулась; ямская, зараза, к выстрелам-то непривыкши.
— Засада! — хрипло выкрикнул Пашка. пытаясь справиться с лошадью и одновременно выхватить саблю.
Сухой треск выстрела послышался из темноты, и несчастное животное осело на передние ноги.
Митька оказался проворней и успел не только удержать гнедую, но и наугад выстрелить в ответ из своего «калабуха». Из темноты послышался стон и непотребное проклятие. Пока Пашка выбирался из стремени, на дорогу перед ними вышло трое.
При свете луны разбойники выглядели мирно, словно собирались не убивать и грабить, а выпить кофию. Судя по их одежде, когда-то они служили Фридриху Прусскому, а один так и вовсе носил перелицованный и заплатанный гусарский русский мундир: то ли убил владельца, то ли сбежал когда-то из войска.
— Эй вы, — окликнул их тот, что стоял посередке. Лицом он напоминал борова, заплывшие глаза и опухшие щеки усиливали сходство.
— Скидайте оружие и выворачивайте карманы. Все ценное — живо!
— Драться бесполезно, — добавил второй. — И бежать вам некуда.
— Это мы еще посмотрим, — сквозь зубы произнес Павел по-русски. Сдаваться он не собирался.
Верный Митька уже был рядом с ним: его крупный рост и широкие плечи внушали нападающим, что в ближнем бою с ним связываться небезопасно. Не бросая больше слов на ветер, Павел кинулся в атаку. Фехтовал пруссак не слишком умело, и от внезапности нападения попятился назад, теряя инициативу. Митька попытался задавить остальных, оттесняя их к кромке леса.
Увы, врагов оказалось больше: не трое и даже не пятеро. Словно клопы из соломенного матраса, на дорогу высыпали еще четверо дезертиров, и Пашка бессильно прикусил нижнюю губу, заметив краем глаза, как его окружают. Что-то разухабисто орал по матушке Митька, еще раз прогремел выстрел, запах крови в свежести ночи ударил в голову. Дыша луком и водкой, кто-то сзади навалился на Пашку и так сильно сжал ему ребра, что треснуло сукно мундира. В глазах помутнело, и последним, что он успел заметить, была луна, стремительно улетевшая куда-то вверх.
Очнулся он от холода и в первое мгновение попытался нащупать одеяло, совсем позабыв о том, что произошло за последние недели. Сейчас войдет Митька, матушка громко позовет снизу, и Павел пофрыштыкает, и пойдет в канцелярию, где секретарь Савва с бородавкой на носу будет опять томиться от жестокого похмелья... Жесткая земля и ломота в теле прогнали приятные памяти образы, и с трудом Пашка перевернулся на бок.
Пахло навозом, сеном и подгнившими бревнами, и тошнота то и дело подступала к горлу. Тяжело дыша, как жаба — июльской ночью, Павел приоткрыл веки и вновь зажмурился: яркие полосы света, проникавшие сквозь драную крышу, резанули глаза. С трудом он поднялся и брезгливо вытер грязные ладони о мундир.
Местом его заключения оказалась каменная сараюшка: только кто-то уже успел вынести отсюда все мало-мальски ценные вещи. Подслеповатое окошко над запертой дверью было заботливо заткнуто тряпками, непригодными для починки одежды, и в полутьме Пашка разглядел только корыто.
Письмо! И он вздрогнул от страшной мысли. Пашка схватился за пояс, но сумки при нем не было. На мгновение стало жалко червонцев, но ужас перед тем, что он остался жив, но не выполнил приказа, как зимняя стужа, заполнил его душу. Плаха или Сибирь! Вот что могло ждать его дома, если когда-нибудь ему посчастливится вернуться. Он подумал о том, как мать получит это известие, и на ее лице покажется непривычная растерянность. Он поежился, и мысли перескочили на Митьку. Этот-то где? Удалось ли ему спастись, пленник ли он или сложил свою голову за хозяина?
На всякий случай он прочел молитву Богородице-заступнице, и волнение отпустило его. Кряхтя, Пашка подполз к корыту; то наполовину было заполнено зеленоватой затхлой водой, и в отражении Пашка увидел собственную рожу, похожую на черта с ярмарочного лубка. Парик он где-то потерял, и теперь стриженые волосы топорщились на голове, как артиллерийский банник.
Он зачерпнул воды, умыл лицо, а потом, поколебавшись, отхлебнул из пясти.
— Надо выбраться, — нарочито громко заявил Пашка, и сверху, на крыше зашумела крыльями птица. — Вот прямо сейчас об этом думать и буду.
Он прислушался, но, кроме голубиного клокотанья, снаружи не доносилось никаких звуков: кто бы его ни пленил, этот кто-то был неблизко. Дверь была заперта снаружи и не поддалась ни на мизинец, когда Пашка навалился на нее плечом. Окошко было чересчур мало, чтобы пролезть, и Павел в отчаянии сплюнул себе под ноги, не представляя, как выбраться из ловушки. Он прошелся из угла в угол, недовольно щурясь от редких лучей солнца, и споткнулся о корыто, пролив воду. Ругательство вырвалось само по себе и замерло, неуверенно оборвавшись. Если поставить корыто на бок, то можно дотянуться до крыши, лихорадочно подумал Пашка. А крыша хлипкая, ее разломать-разобрать — не дверь выбить.
Сия першпектива, как говоривал сиятельный князь Воронцов, прекрасна оказалась лишь в прожекте: проклятое корыто никак не желало вставать, как надо, и пришлось вкопать его в земляной пол, прислонив к стене, чтобы не падало. Пальцы и ногти скоро заболели, засаднили от такой работы, но Пашка упрямо не сдавался, помогая себе пряжкой от ремня. Второй бедой оказалось удержаться на узком, косом боку — сапоги скользили, чулки — тем паче, а край корыта неприятно давил на босые ступни. После десятка бесплодных попыток Пашке все же удалось выломать одну доску с крыши, но он окончательно выдохся. В заточении стало светлей, но, как назло, рядом послышалась немецкая речь: кто-то приближался.
Живым не дамся, решил про себя Пашка и вытер грязной рукой пот со лба. Он схватил грубо тесаную доску, твердо намереваясь влепить в лоб первому, кто войдет в дверь. А там, Бог даст, можно и сбежать.
Послышался звук, как будто поволочили что-то тяжелое, и дверь заскрипела, отворившись. Павел не успел рассмотреть, кто вошел первым, и со всей силой нанес удар: доска жалобно треснула, и вошедший верзила мешком свалился к его ногам, не успев даже пикнуть. Вслед за ним упало и орудие из Пашкиных рук: тюремщиком оказался Митька.
— Эге, — произнес кто-то позади и пьяно захохотал. — Господинчик не так прост! Верно говорят, эти русские — как звери, лупят друг друга на потеху.
Пашка открыл рот, но немецкие слова ускользнули от него, как девки от настырного аманта. Бить его, похоже, больше не собирались.
— Кто вы такие? — наконец спросил он у хохотавшего молодчика со шрамом. Босым ногам стало холодно, а Пашка-то в угаре спасения и забыл совсем, что не обулся. А еще бежать хотел! Далеко бы уковылял по осенней погоде.
— Мы-то? Свободные люди, вот кто, — заявил ему изуродованный и гулко хлопнул себя по груди. — Бог с нами, а уж коли так — то мы и без королей проживем припеваючи.
— Разбойники? — Пашка наморщил лоб.
— Э, нет. Это так получилось просто. Мы скромно живем, но питаться-то тоже не Божьим провидением, верно? Я думал, ты из богатеньких офицеришек, да брат твой, которого ты славно сейчас уложил оземь, рассказал, кто вы такие.
Ну, Митька! Ну, удружил! И ведь не спросишь же теперь, что он наговорил! Павел пожал плечами, досадуя на себя, и потупился; к счастью, разговорчивый пруссак и не нуждался в его словах.
— Оно и видно, что парень ты не промах! Ишь как на дороге-то дрался, аки волк. И то дело, что тебе зимовать на квартирах, чтобы пойти умирать весной за вашу царицу?
Пашка хотел было возразить, что Елисавет Петровну трогать не смей, но опять промолчал. Совсем чуть-чуть, в глубине души, ему было приятно, что хоть кто-то считает его удальцом, пусть и какие-то дезертиры.
— Ладно, — пруссак хлопнул его по плечу и наклонился прямо к лицу: небритый и страшный. В единственном глазу плескалось какое-то безумие, — ты как, согласен с нами делить хлеб и воду?
Митька слабо заворочался, и эта маленькая передышка дала возможность подумать. Если не согласиться, то убьют. Как пить дать, убьют. А так и улизнуть можно — тоже дело. Да и Митька не зря же языком трепал? Вот только письмо бы найти конфидентное, пока им костер не запалили или в чужие руки не попало, кому не след...
— Согласен, — поспешно заверил Павел и поймал на себе взгляд третьего, молчаливого, будто он еле заметно неодобрительно покачал головой. — Жизнь одна, а на том свете все равно по иному судят.
Пруссак крепко сжал его плечо и резко отпустил.
— Обуйся, — велел он. — Да пойдем, поговорим — о прошлом да о будущем.
Да о каком же будущем можно с тобой говорить, возопил внутри себя Пашка, кат ты позорный. Будущее у тебя одно — смерть собачья, либо солдаты вздернут, либо местные дрекольем забьют. Но он ничего не сказал и лишь наклонился к своим сапогам, твердо решив готовиться к самому худшему.
За спиной у Митьки висел увесистый мешок со съестным («На фриштык, барин», — пояснил он), но двигался слуга медленно, нехотя, всем своим видом показывая смирение: мол, мы люди маленькие, подневольные.
— Остались бы, — вдруг проговорил Камбала и поднял фонарь повыше. В неровном и тусклом свете он казался постаревшим лет на двадцать. — Тут у нас, говорят, разбойники объявились. По пустым дворам шастают. Что война не унесла — себе забирают.
— Никак нельзя, — покачал головой Павел. — Благодарю за совет, но одной смерти не избежать, а двух не будет.
— Что ж... — тот как-то сгорбился, и фонарь в его руке звякнул. — Вольному воля. Осторожней, господин.
читать дальшеМитька уже взгромоздился на лошадь и сумрачно глядел на смутно белеющую под светом полной луны дорогу. Как только с прощанием было покончено, и постоялый двор растаял в темноте, оставшись позади, слуга наконец заговорил:
— А помните, господине, как мы яблоки крали из барского сада? Вы тогда с поварским сыном дерево трясли, пока я их собирал, а одно яблоко отцу Финка-плотника в лоб попало?
— Да он старый был и глухой, — не задумываясь, тут же отозвался Павел. — Что это ты вдруг вспомнил? Никто же не узнал. Старик подумал, черти разыгрались, даже жаловался своему пастору.
— Не знаю, — серьезно сказал Митька, придерживая гнедую, чтобы не вырывалась вперед. — Вчера дремал, так сон мне грезился. Будто снова стою я в том саду и ваши голоса тихие слушаю. И яблоки падают. Только мягко, как прогнившие. Я их только подбирать, а они прямо в руках расползаются, как мясо протухшее. И пахло от них так же, — он замолчал, и на лице его промелькнул необычный страх.
— Разве во сне можно нюхать?
— Вот вам крест, барин, был запах, — Митька помедлил. Сейчас его лицо напоминало костяную маску; лунный свет выбелил его кожу, а глаз не было видно в глубокой тени. — А кроме запаха кто-то за моей спиной стоял, и я боялся оглянуться. Хотел было молитву прошептать, а язык отнялся. А тут слышу — вы уходите. Корзина из моих рук вырвалась и брякнулась оземь, и яблоки — в кашу. На свиные помои похожи стали. И голос ваш, барин, этак весело звучит: мол, Митька делся куда-то, сбежал, видать. Хочу крикнуть и не могу. И то, что за спиной стояло, шаг ко мне делает.
— А дальше?
— А дальше меня точно сукном накрыло, так стало темно. Я и проснулся, помолился, да только этот сон перед глазами стоит. Сами знаете, господине, я во все эти знаки не шибко верю, — он перекрестился, перехватив повод. — Да тут как-то нехорошо на душе стало.
Подмерзшие поля по бокам дороги сменились кустарниками, а затем и сосновым лесом. Остро пахло смолой и хвоей, и где-то вдалеке заухала сова.
— Выбрось из головы, Митька, — после долгого молчания посоветовал Пашка. — Что сны, когда вон что вокруг творится. Нам бы сейчас доехать в срок...
— Правда ваша, господине. Будем надеяться на милость Божию.
— На оружие-то верней.
Митька замолк и чуть подотстал: то ли молился, то ли глубоко задумался. Пашке и самому стало чуть не по себе: то представлялось, как матери приносят весть о его смерти, то — как он умирает на снегу, среди трупов прусских солдат, сразивший множество врагов. Он так глубоко ушел в эти страшные и чем-то сладостные мечтания, что не сразу понял, почему впереди расцвел огненный цветок, и дорогу заволокло пороховым дымом. Лошадь шарахнулась; ямская, зараза, к выстрелам-то непривыкши.
— Засада! — хрипло выкрикнул Пашка. пытаясь справиться с лошадью и одновременно выхватить саблю.
Сухой треск выстрела послышался из темноты, и несчастное животное осело на передние ноги.
Митька оказался проворней и успел не только удержать гнедую, но и наугад выстрелить в ответ из своего «калабуха». Из темноты послышался стон и непотребное проклятие. Пока Пашка выбирался из стремени, на дорогу перед ними вышло трое.
При свете луны разбойники выглядели мирно, словно собирались не убивать и грабить, а выпить кофию. Судя по их одежде, когда-то они служили Фридриху Прусскому, а один так и вовсе носил перелицованный и заплатанный гусарский русский мундир: то ли убил владельца, то ли сбежал когда-то из войска.
— Эй вы, — окликнул их тот, что стоял посередке. Лицом он напоминал борова, заплывшие глаза и опухшие щеки усиливали сходство.
— Скидайте оружие и выворачивайте карманы. Все ценное — живо!
— Драться бесполезно, — добавил второй. — И бежать вам некуда.
— Это мы еще посмотрим, — сквозь зубы произнес Павел по-русски. Сдаваться он не собирался.
Верный Митька уже был рядом с ним: его крупный рост и широкие плечи внушали нападающим, что в ближнем бою с ним связываться небезопасно. Не бросая больше слов на ветер, Павел кинулся в атаку. Фехтовал пруссак не слишком умело, и от внезапности нападения попятился назад, теряя инициативу. Митька попытался задавить остальных, оттесняя их к кромке леса.
Увы, врагов оказалось больше: не трое и даже не пятеро. Словно клопы из соломенного матраса, на дорогу высыпали еще четверо дезертиров, и Пашка бессильно прикусил нижнюю губу, заметив краем глаза, как его окружают. Что-то разухабисто орал по матушке Митька, еще раз прогремел выстрел, запах крови в свежести ночи ударил в голову. Дыша луком и водкой, кто-то сзади навалился на Пашку и так сильно сжал ему ребра, что треснуло сукно мундира. В глазах помутнело, и последним, что он успел заметить, была луна, стремительно улетевшая куда-то вверх.
Очнулся он от холода и в первое мгновение попытался нащупать одеяло, совсем позабыв о том, что произошло за последние недели. Сейчас войдет Митька, матушка громко позовет снизу, и Павел пофрыштыкает, и пойдет в канцелярию, где секретарь Савва с бородавкой на носу будет опять томиться от жестокого похмелья... Жесткая земля и ломота в теле прогнали приятные памяти образы, и с трудом Пашка перевернулся на бок.
Пахло навозом, сеном и подгнившими бревнами, и тошнота то и дело подступала к горлу. Тяжело дыша, как жаба — июльской ночью, Павел приоткрыл веки и вновь зажмурился: яркие полосы света, проникавшие сквозь драную крышу, резанули глаза. С трудом он поднялся и брезгливо вытер грязные ладони о мундир.
Местом его заключения оказалась каменная сараюшка: только кто-то уже успел вынести отсюда все мало-мальски ценные вещи. Подслеповатое окошко над запертой дверью было заботливо заткнуто тряпками, непригодными для починки одежды, и в полутьме Пашка разглядел только корыто.
Письмо! И он вздрогнул от страшной мысли. Пашка схватился за пояс, но сумки при нем не было. На мгновение стало жалко червонцев, но ужас перед тем, что он остался жив, но не выполнил приказа, как зимняя стужа, заполнил его душу. Плаха или Сибирь! Вот что могло ждать его дома, если когда-нибудь ему посчастливится вернуться. Он подумал о том, как мать получит это известие, и на ее лице покажется непривычная растерянность. Он поежился, и мысли перескочили на Митьку. Этот-то где? Удалось ли ему спастись, пленник ли он или сложил свою голову за хозяина?
На всякий случай он прочел молитву Богородице-заступнице, и волнение отпустило его. Кряхтя, Пашка подполз к корыту; то наполовину было заполнено зеленоватой затхлой водой, и в отражении Пашка увидел собственную рожу, похожую на черта с ярмарочного лубка. Парик он где-то потерял, и теперь стриженые волосы топорщились на голове, как артиллерийский банник.
Он зачерпнул воды, умыл лицо, а потом, поколебавшись, отхлебнул из пясти.
— Надо выбраться, — нарочито громко заявил Пашка, и сверху, на крыше зашумела крыльями птица. — Вот прямо сейчас об этом думать и буду.
Он прислушался, но, кроме голубиного клокотанья, снаружи не доносилось никаких звуков: кто бы его ни пленил, этот кто-то был неблизко. Дверь была заперта снаружи и не поддалась ни на мизинец, когда Пашка навалился на нее плечом. Окошко было чересчур мало, чтобы пролезть, и Павел в отчаянии сплюнул себе под ноги, не представляя, как выбраться из ловушки. Он прошелся из угла в угол, недовольно щурясь от редких лучей солнца, и споткнулся о корыто, пролив воду. Ругательство вырвалось само по себе и замерло, неуверенно оборвавшись. Если поставить корыто на бок, то можно дотянуться до крыши, лихорадочно подумал Пашка. А крыша хлипкая, ее разломать-разобрать — не дверь выбить.
Сия першпектива, как говоривал сиятельный князь Воронцов, прекрасна оказалась лишь в прожекте: проклятое корыто никак не желало вставать, как надо, и пришлось вкопать его в земляной пол, прислонив к стене, чтобы не падало. Пальцы и ногти скоро заболели, засаднили от такой работы, но Пашка упрямо не сдавался, помогая себе пряжкой от ремня. Второй бедой оказалось удержаться на узком, косом боку — сапоги скользили, чулки — тем паче, а край корыта неприятно давил на босые ступни. После десятка бесплодных попыток Пашке все же удалось выломать одну доску с крыши, но он окончательно выдохся. В заточении стало светлей, но, как назло, рядом послышалась немецкая речь: кто-то приближался.
Живым не дамся, решил про себя Пашка и вытер грязной рукой пот со лба. Он схватил грубо тесаную доску, твердо намереваясь влепить в лоб первому, кто войдет в дверь. А там, Бог даст, можно и сбежать.
Послышался звук, как будто поволочили что-то тяжелое, и дверь заскрипела, отворившись. Павел не успел рассмотреть, кто вошел первым, и со всей силой нанес удар: доска жалобно треснула, и вошедший верзила мешком свалился к его ногам, не успев даже пикнуть. Вслед за ним упало и орудие из Пашкиных рук: тюремщиком оказался Митька.
— Эге, — произнес кто-то позади и пьяно захохотал. — Господинчик не так прост! Верно говорят, эти русские — как звери, лупят друг друга на потеху.
Пашка открыл рот, но немецкие слова ускользнули от него, как девки от настырного аманта. Бить его, похоже, больше не собирались.
— Кто вы такие? — наконец спросил он у хохотавшего молодчика со шрамом. Босым ногам стало холодно, а Пашка-то в угаре спасения и забыл совсем, что не обулся. А еще бежать хотел! Далеко бы уковылял по осенней погоде.
— Мы-то? Свободные люди, вот кто, — заявил ему изуродованный и гулко хлопнул себя по груди. — Бог с нами, а уж коли так — то мы и без королей проживем припеваючи.
— Разбойники? — Пашка наморщил лоб.
— Э, нет. Это так получилось просто. Мы скромно живем, но питаться-то тоже не Божьим провидением, верно? Я думал, ты из богатеньких офицеришек, да брат твой, которого ты славно сейчас уложил оземь, рассказал, кто вы такие.
Ну, Митька! Ну, удружил! И ведь не спросишь же теперь, что он наговорил! Павел пожал плечами, досадуя на себя, и потупился; к счастью, разговорчивый пруссак и не нуждался в его словах.
— Оно и видно, что парень ты не промах! Ишь как на дороге-то дрался, аки волк. И то дело, что тебе зимовать на квартирах, чтобы пойти умирать весной за вашу царицу?
Пашка хотел было возразить, что Елисавет Петровну трогать не смей, но опять промолчал. Совсем чуть-чуть, в глубине души, ему было приятно, что хоть кто-то считает его удальцом, пусть и какие-то дезертиры.
— Ладно, — пруссак хлопнул его по плечу и наклонился прямо к лицу: небритый и страшный. В единственном глазу плескалось какое-то безумие, — ты как, согласен с нами делить хлеб и воду?
Митька слабо заворочался, и эта маленькая передышка дала возможность подумать. Если не согласиться, то убьют. Как пить дать, убьют. А так и улизнуть можно — тоже дело. Да и Митька не зря же языком трепал? Вот только письмо бы найти конфидентное, пока им костер не запалили или в чужие руки не попало, кому не след...
— Согласен, — поспешно заверил Павел и поймал на себе взгляд третьего, молчаливого, будто он еле заметно неодобрительно покачал головой. — Жизнь одна, а на том свете все равно по иному судят.
Пруссак крепко сжал его плечо и резко отпустил.
— Обуйся, — велел он. — Да пойдем, поговорим — о прошлом да о будущем.
Да о каком же будущем можно с тобой говорить, возопил внутри себя Пашка, кат ты позорный. Будущее у тебя одно — смерть собачья, либо солдаты вздернут, либо местные дрекольем забьют. Но он ничего не сказал и лишь наклонился к своим сапогам, твердо решив готовиться к самому худшему.
@темы: XVIII век, монолит снов, Семилетняя Война
Хорошо, что живы остались, я вообще испугалась, когда он без Митьки в сарае очнулся!
А манту будет?)))))))