Fête galante. Only (17)80s kids remember this.
" - Итак, представьте себе ноябрьский день; на дворе стужа и дождь льет
как из ведра; я ходил по делам своего прихода и вот возвращаюсь по
Альфштрассе, раздумывая о наступивших трудных временах. Князь Блюхер бежал
(*3), город наш занят французами, но волнение, всех обуявшее, почти не
чувствуется. Улицы тихи, люди предпочитают отсиживаться по домам. Мясник
Праль, который, по обыкновению, засунув руки в карманы, вышел постоять у
дверей своей лавки и вдруг громовым голосом воскликнул: "Да что же это
делается? Бог знает, что за безобразие!" - получил пулю в голову, и
конец... Так вот иду я и думаю: надо бы заглянуть к Будденброкам; мое
появление может оказаться весьма кстати: муж лежит больной - рожа на
голове, а у мадам с постоями хлопот не обобраться.
И в эту самую минуту, как бы вы думали, кто попадается мне навстречу?
Наша достоуважаемая мадам Будденброк! Но в каком виде! Дождь, а она идет -
вернее, бежит - без шляпы, шаль едва держится на плечах, а куафюра у нее
так растрепана... - увы, это правда, мадам! - что вряд ли здесь даже было
применимо слово "куафюра".
"О, сколь приятный сюрприз, - говорю я и беру на себя смелость удержать
за рукав мадам, которая меня даже не замечает, и мое сердце сжимается
недобрым предчувствием. - Куда вы так спешите, любезнейшая?" Тут она меня
узнает и кричит: "Ах, это вы... Прощайте! Все кончено! Я сейчас брошусь в
Траву". - "Боже вас упаси! - говорю я и чувствую, что кровь отливает у
меня от лица. - Это место совсем для вас неподходящее. Но что случилось?"
И я держу ее так крепко, как это допускает мое почтительное отношение к
мадам Будденброк. "Что случилось? - повторяет она, дрожа всем телом. - Они
залезли в мое серебро, Вундерлих! Вот что случилось! А у Жана рожа на
голове, и он не в состоянии встать с постели. Да, впрочем, будь он на
ногах, он тоже ничем не мог бы помочь мне. Они воруют мои ложки, мои
серебряные ложки! Вот что случилось, Вундерлих! И я сейчас утоплюсь в
Траве".
Ну что ж, я держу нашу дорогую мадам Будденброк и говорю все, что
говорят в таких случаях. Говорю: "Мужайтесь, дитя мое! Все обойдется!" И
еще: "Мы попробуем поговорить с этими людьми. Возьмите себя в руки,
заклинаю вас! Идемте скорее!" И я веду ее домой. В столовой мы застаем ту
же картину, от которой бежала мадам: солдаты - человек двадцать - роются в
ларе с серебром. "С кем из вас, милостивые государи, мне позволено будет
вступить в переговоры?" - учтиво обращаюсь я к ним. В ответ раздается
хохот: "Да со всеми, папаша!" Но тут один выходит вперед и представляется
мне - длинный, как жердь, с нафабренными усами и красными ручищами,
которые торчат из обшитых галунами обшлагов мундира. "Ленуар, - говорит он
и отдает честь левой рукой, так как в правой держит связку из полдюжины
ложек, - Ленуар, сержант. Чем могу служить?" - "Господин офицер! - говорю
я, взывая к его point d'honneur [чувству чести (фр.)]. - Неужели подобное
занятие совместимо с вашим блистательным званием? Город не сопротивлялся
императору". - "Что вы хотите, - отвечает он, - война есть война! Моим
людям пришлась по душе эта утварь..." - "Вам следует принять во внимание,
- перебил я его, так как меня вдруг осенила эта мысль, - что дама, -
говорю я, ибо чего не скажешь в таком положении, - не немка, а скорее ваша
соотечественница, француженка..." - "Француженка?" - переспрашивает он. И
что, по-вашему, добавил к этому сей долговязый рубака? "Так, значит,
эмигрантка? - добавил он. - Но в таком случае она враг философии". Я чуть
не прыснул, но овладел собою. "Вы, как я вижу, человек ученый, - говорю я.
- Повторяю, заниматься таким делом вам не пристало". Он молчит, потом
внезапно заливается краской, швыряет ложки обратно в ларь и кричит: "С
чего вы взяли, что я не просто любуюсь ими? Хорошенькие вещички, ничего не
скажешь! И если кто-нибудь из моих людей возьмет штучку-другую себе на
память..."
Вот в этом эпизоде очень хорошо передан дух того времени, конец XVIII - начало XIX века! Этакий сюр, невозможный в наше время.
А вообще, люблю таких глупых гусынь аристократок, как мадам Будденброк! Есть в них какое-то очарование, и возможность дурить на полном серьезе.
как из ведра; я ходил по делам своего прихода и вот возвращаюсь по
Альфштрассе, раздумывая о наступивших трудных временах. Князь Блюхер бежал
(*3), город наш занят французами, но волнение, всех обуявшее, почти не
чувствуется. Улицы тихи, люди предпочитают отсиживаться по домам. Мясник
Праль, который, по обыкновению, засунув руки в карманы, вышел постоять у
дверей своей лавки и вдруг громовым голосом воскликнул: "Да что же это
делается? Бог знает, что за безобразие!" - получил пулю в голову, и
конец... Так вот иду я и думаю: надо бы заглянуть к Будденброкам; мое
появление может оказаться весьма кстати: муж лежит больной - рожа на
голове, а у мадам с постоями хлопот не обобраться.
И в эту самую минуту, как бы вы думали, кто попадается мне навстречу?
Наша достоуважаемая мадам Будденброк! Но в каком виде! Дождь, а она идет -
вернее, бежит - без шляпы, шаль едва держится на плечах, а куафюра у нее
так растрепана... - увы, это правда, мадам! - что вряд ли здесь даже было
применимо слово "куафюра".
"О, сколь приятный сюрприз, - говорю я и беру на себя смелость удержать
за рукав мадам, которая меня даже не замечает, и мое сердце сжимается
недобрым предчувствием. - Куда вы так спешите, любезнейшая?" Тут она меня
узнает и кричит: "Ах, это вы... Прощайте! Все кончено! Я сейчас брошусь в
Траву". - "Боже вас упаси! - говорю я и чувствую, что кровь отливает у
меня от лица. - Это место совсем для вас неподходящее. Но что случилось?"
И я держу ее так крепко, как это допускает мое почтительное отношение к
мадам Будденброк. "Что случилось? - повторяет она, дрожа всем телом. - Они
залезли в мое серебро, Вундерлих! Вот что случилось! А у Жана рожа на
голове, и он не в состоянии встать с постели. Да, впрочем, будь он на
ногах, он тоже ничем не мог бы помочь мне. Они воруют мои ложки, мои
серебряные ложки! Вот что случилось, Вундерлих! И я сейчас утоплюсь в
Траве".
Ну что ж, я держу нашу дорогую мадам Будденброк и говорю все, что
говорят в таких случаях. Говорю: "Мужайтесь, дитя мое! Все обойдется!" И
еще: "Мы попробуем поговорить с этими людьми. Возьмите себя в руки,
заклинаю вас! Идемте скорее!" И я веду ее домой. В столовой мы застаем ту
же картину, от которой бежала мадам: солдаты - человек двадцать - роются в
ларе с серебром. "С кем из вас, милостивые государи, мне позволено будет
вступить в переговоры?" - учтиво обращаюсь я к ним. В ответ раздается
хохот: "Да со всеми, папаша!" Но тут один выходит вперед и представляется
мне - длинный, как жердь, с нафабренными усами и красными ручищами,
которые торчат из обшитых галунами обшлагов мундира. "Ленуар, - говорит он
и отдает честь левой рукой, так как в правой держит связку из полдюжины
ложек, - Ленуар, сержант. Чем могу служить?" - "Господин офицер! - говорю
я, взывая к его point d'honneur [чувству чести (фр.)]. - Неужели подобное
занятие совместимо с вашим блистательным званием? Город не сопротивлялся
императору". - "Что вы хотите, - отвечает он, - война есть война! Моим
людям пришлась по душе эта утварь..." - "Вам следует принять во внимание,
- перебил я его, так как меня вдруг осенила эта мысль, - что дама, -
говорю я, ибо чего не скажешь в таком положении, - не немка, а скорее ваша
соотечественница, француженка..." - "Француженка?" - переспрашивает он. И
что, по-вашему, добавил к этому сей долговязый рубака? "Так, значит,
эмигрантка? - добавил он. - Но в таком случае она враг философии". Я чуть
не прыснул, но овладел собою. "Вы, как я вижу, человек ученый, - говорю я.
- Повторяю, заниматься таким делом вам не пристало". Он молчит, потом
внезапно заливается краской, швыряет ложки обратно в ларь и кричит: "С
чего вы взяли, что я не просто любуюсь ими? Хорошенькие вещички, ничего не
скажешь! И если кто-нибудь из моих людей возьмет штучку-другую себе на
память..."
Вот в этом эпизоде очень хорошо передан дух того времени, конец XVIII - начало XIX века! Этакий сюр, невозможный в наше время.
А вообще, люблю таких глупых гусынь аристократок, как мадам Будденброк! Есть в них какое-то очарование, и возможность дурить на полном серьезе.